<<
>>

глава третья как делались экономисты, и кем

ЭКОНОМИСТЫ делятся на тех, кто знает, что им неведомо будущее, и тех, кто даже этого не знает.

Американский фольклор

Экономисты знают не слишком много. Другие люди, включая политиков, которые определяют экономическую политику, знают об экономике даже меньше.

Херб Стайн

Экономистом я стал случайно.

Подумывал об инженерной стезе, а отверг технический вуз (по-тогдашнему — втуз) из ненависти к черчению.157 Смешно вспоминать — с детства читая газеты, листая в Шереметьевской библиотеке протоколы партсъездов, размысливал о политической деятельности: хотел произносить речи, играть видную роль, командовать массами. Аттестат зрелости обрел в конце августа и, уяснив, что Маркс—Ленин постигали право, сунулся в юридический.158 На приемные экзамены опоздал, а конкурс в правоведы (и в иняз) в год окончания войны был самый свирепый.159 Чудом обнаружился блат — тетка-портниха обшивала жену друга инструктора ЦК, тот снял трубочку. Что думал замнаркома юстиции РСФСР, глядя на 17-летнего худо стриженного мальчишку в морском кителе (вернувшись из эвакуации, мать работала в поликлинике водников), не ве даю. Но, приняв вне всякой очереди и тщетно попытавшись выведать, откуда блат, дал дельный совет: «Понимаю, должен [!] Вам помочь, увы, поздно, общественность в полном курсе конкурса—приема, поступайте пока в экстернат, потом переведем». — «А карточки?» — «Хм, идите пока на семестр в экономический, программа первого курса схожа. Хотите, позвоню директору?» Напружив тощие щеки, я гордо отказался.

Пошагал в Московский государственный [а какой еще?] экономический институт — МГЭИ, о котором до и не слыхивал. Сентябрь, идут занятия, но заявление—документы взяли без звука — недобор. За два дня безнатужно преодолел четыре вступительных искуса (по устной—письменной математикам пятерки) и я — студент отделения народнохозяйственного планирования общеэкономического факультета.

Почему планирования, как догадался не идти на отделение политэкономии, не вспомню.1

В начале века (всё еще этого) в Стремянном переулке выстроено здание коммерческого института,2 после 1917 преобразовали его в Институт народного хозяйства им. Плеханова (с 1932, до того, как в 1938 сгинуть, директорствовал знаменитый чекист Мартын Лацис). От него отпочковались энергетический—пищевой, какие-то другие институты, среди них — плановый (позже образовалась еще и Плановая академия3); в Плехановке (Плешке) осталась бухгалтерия, эконо-

1 В 1980 и 1989 конкурс в вузы по специальностям экономика и право уступал лишь вузам искусства и кинематографии. В 1989 в стране трудилось 1,6 млн экономистов с высшим образованием (Нархоз-89. сс. 60, 206).

Окончило вузы (Нархоз-58. с. 838; Нархоз-89. сс. 202, 207): Всего, тыс. В т. ч.

по экономике—праву % 1940 126 6 5 1950 177 11 6 1980 817 66 8 1989 793 67 8 В 1989/90 учебном году из 5,2 млн студентов в целом по СССР в вузах РСФСР — 2,9 млн. 2

До — коммерческое училище. При историческом материализме наоборот — сначала учреждали организацию, а потом бесконечно долго возводили здание. В 1911 в институт пытался поступить будущий драматург Евг. Шварц. 3

Читатель может не знать — в 1930-х несколько академий ковали сталинские кадры из не шибко грамотных «низовых хозпартработников». Промышленную я поминал, были еще Академия коммунального хозяйства и плановая. После войны в академии (общественных наук, внешней торговли, дипломатическую) брали с высшим образованием.

8 6 -

мика торговли да товароведение. В войну плановый институт эвакуировали в Самарканд, вернув в 1944, переименовали в МГЭИ (мы расшифровывали «Московский г. экономический»). Собственное помещение на Разгуляе заняло военно-морское ведомство, дирекцию, пять деканатов—кафедры—парткомы—профкомы втиснули в две комнаты Плешки; занятия — во вторую смену. Через год облагообразили плохонькое здание по соседству на Зацепе, 41, часть была раньше церковью, в войну — заводик и склад.

В самом начале 1960-х МГЭИ влили обратно в Плешку, подчинив Минторгу; говорили — решил Микоян. В 1990-х это уже Экономическая академия им. Плеханова — неужто финальное переименование?

Сначала располагал на два диплома, зачислился и в экстернат юридического. С маху сдал трудный экзамен по всеобщей истории государства и права, но прояснился счастливый повод не хлопотать там следующие экзамены — пролетарские вожди занимались больше экономикой, чем юриспруденцией. За что судьба-хранительница так оберегла меня? Представляю, каким юристом в стране, где закон, как дышло, я бы стал.

Не пойму теперь, на что надеялся, кое-что уже начал постигать. Известный к концу жизни экономист Витя Богачев незадолго перед смертью, от рук отечественных эскулапов в 1991, вспоминал, как летом 1946 набрел на меня на Зацепе. «Ты чего, поступать? Личность у тебя не иудейская», — напомнил он, сказал ему тогда я. — «Так я и не еврей». — «Чего же ты сюда? Это ведь нас в хорошие институты не берут». Все-таки я тогда говаривал, что плох тот студент, который не стремится хоть к тридцати стать хотя бы замминистра.160 Ставить перед собой в молодости большие цели? Завышенные претензии собьют, конечно, с панталыку, да ведь как мерять завышенность? Никак не должны были Ульянов—Рыков—Молотов (пардон, Скрябин)—Джугашвили—Маленков—Булганин—Косыгин—Рыжков—Павлов—Силаев рассчитывать в молодости на премьерство огромной страны, не должны были ожидать этого и Гайдар—Кириенко—Путин. Когда в одночасье назначили Черномырдина, ТВ показало скорее растерянное, чем довольное, лицо, значительность снизошла на него годом позже (и не при ТВ-встречах с Борис Николаичем).

Отстукал и задумался: так ли? Худы ли высокие цели? Черт его знает, не счастливее ли тот, кто воздвиг цели посильные и достиг их без иссушающей натуги? В 1990 А.Бовин рассказал, что, когда служил в ЦК, Андропов шерстил за гусарство, он возразил: «Это Ваши горизонты безбрежны, мой потолок — замминистра, и ради столь малого не желаю упускать житейские радости».

Тут фундаментальная проблема: ковать будущее или же жить сегодняшним днем?161 А когда цель достигнута, чем жить дальше? Давний знакомец (в 1998 и его доконала российская медицина): «Двадцать лет назад уехал из родного Киева, теперь вернулся доктором экономических наук. Получил квартиру. Задуманное исполнено, а счастья нет». Не нашелся возразить, что докторская степень должна быть не целью, а средством; он, понятно, волен был думать не так. А вот завышенная претензия собственного научного свершения, неумение различить его неверность—ограниченность неполезны; воздержусь от примеров, но знавал ученых экономистов, не желавших осознать никчемность своих занятий, наоборот, силились пропагандировать «результаты» (Богачев ехидничал: «Не уверен — не внедряй»).

Мы прикоснулись к сквозной теме, не раз рассуждаю я о карьере, иерархическом инстинкте и т. п. Тут и такой аспект — что ждешь от профессии? Идеально, когда она интересна—прибыльна, да и славу зиждет, но так редко, как говаривал А.Брудно: или пение, или танцы. В дилемме — интересно или же высокая оплата — предпочитаю первое, однако и нескучную работу без более-менее приличной оплаты делать тоже не стоит; при капитализме, говоря трезво, коли не платят, значит, никому не надо. А про интересную работу, главное — ее нерутинность со значимостью; и при высокой оплате умер бы с тоски, служа бухгалтером, даже самым главным, мыловаренной фабрики.162 Занятия бытом, та же кулинария, совсем не так противны сами по себе (при современной технике!), если бы не каждодневная рутинность...

Первым директором МГЭИ был И.Дорошев, скоро его сменил Иван Кузьмич Верещагин, перед войной — завотделом Госплана, на фронте — полковник СМЕРША,163 затем партия бросила его на экономическое образование. Институт он поднял: нас учили экономисты посильнее, чем на том же экономическом факультете МГУ, не их вина, а наша беда, что учить было не очень чему. Он же обвел мимо института кампанию против космополитизма; в Плешке пострадали многие, а у нас единственной, помнится, жертвой стал историк политэкономии И.Бак, которого на собрании честил его же аспирант.164 По случаю Верещагин журил меня за нечинопочтение: «Кончай озорничать, берись за ум, пойдешь в аспирантуру».

Потом его двинули в ректоры института международных отношений, отхватил дипломатического генерала (или как это там называется), круто шел вверх, но на курорте побаловался с бабенкой из провинции (по-современному — трахнул), перетащил с семьей в Москву. Перебравшись, неблагодарный муж пожаловался высоко, дело было сразу после знаменитого скандала с партфилософом Александровым, карьера сломалась.165 Верещагин упал в профессора инженерно-экономического (Инжэка), тем вроде и кончил.166

Для многих годы студенческие — лучшие (Берберова верно звала американских студентов самыми счастливыми людьми в мире), вспоминая те четыре года, никак не отнесу их к наизамечательным, и отнюдь не по великолепию других моих лет. Шесть дней в неделю по три-четыре двухчасовые лекции, реже — семинары, где надлежало предъявлять конспекты произведений Маркса—Энгельса—Ленина—Сталина, произносить—обсуждать доклады. По любому предмету полагалось задержать в памяти работы «классиков», к примеру, что товарищ Сталин сказал на XVII съезде о шести задачах «в области идейно-политической работы» и о трех задачах «в области организа- ционной работы». Преподавателям многих предметов мало было что сказать, время заполняли пустомельством, нериторическими повторами, а то и диктовали. Немарксистские взгляды пространно клеймили во многих курсах, едва поминая суть объектов критики. Посещение обязательное, преподаватели унижались до проверки явки по журналу; перебить вопросом, тем менее репликой, возбранялось.

В Америке подивился отсутствию «утвержденных программ», профессор сам решает, какие предметы и как преподавать, проводить ли семинары, какие учебники—литературу рекомендовать, а уровень поддерживается. В СССР полагалось идти по программе Министерства высшего (а также и среднего специального, вроде бы так) образования, учебники тоже грифовали. Никакой самодеятельности.

Перебираю наш курс: профессия почиталась дамской, и парни наперечет, на курсе над нами — десятка полтора, на нашем — человек 40, немногие прямо из школы, почти все — фронтовики, «кто в пехотном строю смело входил в чужие столицы, но возвращались в страхе в свою» (Бродский), сейчас их кличут вовами.

Полно евреев (МГЭИ мы расшифровывали и как Московский государственный эврейский институт). Фиму Дименштейна убил на втором курсе туберкулез (легкие прострелены на передовой). Неожиданно сыграл в ящик Вадим Февейский, Генрих Штукмейстер отмочил: «Смотрите, начинает вымирать наше поколение», через десять лет сам сгорел от лейкоза.

Заметно поднялись немногие. Фима Куцман, вымахав в члена коллегии союзного министерства, приказал долго жить в 1980-х. Перекинулся и Миша Роговой, писательствовавший в Алма-Ате (покусился на шутку — тамошние письменники стыдятся дарить коллегам книжки; пика известности достиг, когда Наталья Ильина охаяла в ЛГ его опус). Солтан Дзарасов (изгнан, не осилил математику) и Влади- лен-Володя Афанасьев — профессора политэкономии.167 Витя Озеров двигал науку в Новосибирском академгородке, потом спасал экономику в Госплане, Вова Силин тоже трудался в Госплане и в ЦК, Боря Позин стал главным стекольным экономистом страны. Больше, пожалуй, никто из парней и совсем никто из девчат не продвинулся заметно, да и неудивительно — уже поминал, что в середине 1980-х из всего руководства Госплана лишь один зампред был экономистом. Не поднялись зубрилы—отличники, веселые бездельники тоже не слиш- ком преуспели.168 Ныне экономисты вышли в самый первый ряд: Гайдар—Кравчук—Хасбулатов—Явлинский, ходят экономисты и в (первых) вице-премьерах—министрах—депутатах, а из моих сверстников никто не забрался совсем высоко (Шаталин—Аганбегян—Абалкин — помоложе).

Тонны времени убивали мы с Изей Килимником, Димой Кобозевым, Левой (Леопольдом) Мигдалом, Вадимом Оськиным, другими товарищами моей юности на преферанс—шахматы—футбол.169 Судачили, что начальники специально отвлекали людей футболом—хоккеем;170 для такого надо предположить их интеллект, да и они сами, особенно Ильич Вторый, «болели», а американский football никак не менее популярен, и не в том дело, что это другая игра.

Мало кто учился с увлечением, цель — не образование, а диплом. На лекциях мы играли в жопу (кто громче выговорит), балду, морской бой.171 В общем, учеба брала мало времени, так и дала не много. Чтобы к этому не возвращаться — уровень профессиональной образованности выпускников советских экономических вузов низок.172 Сам стал образовываться в экономисты уже после института — на заводах, готовясь к лекциям, читая, общаясь с коллегами и начав печататься, то есть работая над текстами.

Первый курс — общеобразовательный, однако и потом, когда «проходили» статистику (теоретическую и экономическую), бухучет с анализом хоздеятельности, финансы, организацию и планирование промышленных предприятий, отраслевые экономики, народнохозяйственное планирование, ценообразование, политэкономию соци ализма, то есть как раз предметы, знание которых формировало нас как специалистов, мы не были в упоении. Почти все, надобное практическому экономисту, потом осваивал заново.

Чуть извиняя их, наши менторы утыкались в непреодолимое. Всякая, и не только экономическая, теория, обобщая практику, питается ею. К концу 1940-х возраст «социалистического хозяйствования» насчитывал менее двух десятилетий, включая 4 года войны, оно лишь выползало из исторических пеленок. К тому же, скостим им это, приходилось опирать практические приемы—способы—методы на марксистско-ленинскую теорию. Тем, кто учил нас бухучету—статистике—географии, тяжко демонстрировать замешанность их дисциплины на марксизме. Или — попробуй «теоретически», то есть цитатами из «классиков», обосновать преимущества акцептной формы платежа в курсе «Деньги и кредит».

Только потом, на заводах, понял — не было и быть не могло научной основы под приемами планирования—ценообразования—подобного.

Учиться же легко: ни учебников с необходимой по делу суммой знаний (до 1950-х употребляли брошюры с текстами лекций Высшей партшколы), ни базовых книг по специальности; при общелитературной начитанности и нахрапистости (можно звать и отсутствием комплексов) достаточно послушать лекции, пересказав запомнившееся поближе к «источнику» на экзаменах (только устных).173 Студенты, а того более студентки исправно записывали лекции, готовились к экзамену по конспектам. Я только слушал, память — молодо-цепкая, зато не приучился записывать. На пустых тогдашних текстах не научились мы и читать как надо — разбирая—размысливая—ухватывая суть, запоминая—сличая—вырабатывая собственное мнение, личную позицию.

Подошла сокурсница—комсорг: «Как доклад на собрании закончится, кричи: “Ура товарищу Сталину!”». Оторопел, наивняку, мне в голову не приходило, что такое организуется. Конечно же мало кто рисковал на политическую откровенность, но мы и были почти сплошь просоветскими, нищету объясняли из прицарской отсталости да войн. К тому же укрепляло чувство сопричастности к водительству отсталых—глупых масс. Размышляя прежним образом о роли пролетариата и подобном и не находя ответов, причину сомнений искал в себе. Пригласили бы вежливенько, польстили доверием, попросили помочь партии—правительству—организациям—органам, боюсь, не углядел бы пропасть сразу, мог, увы, мог, пасть, так что гордиться безгрешностью не пристало. Тем же, кто угодил в лапы, даже если, как они теперь уверяют, никому—ничего дурного не причинили, лучше бы не бить себя в грудь, приговаривая: «А что я мог сделать?!»

Наставники, если и понимали, что к чему, нам даже намеком не открывались. Добросовестны, небездарны, да таланты без надобности, имена лишь немногих пережили время, не канули в безжалостную Лету. Из канувших назову Екатерину Ивановну Соллертинскую (старшего брата обессмертил Андроников), увлеченно—ярко читала политэкономию. Суховато педантичный экономгеограф Галицкий на экзаменах справлялся: «Что такое Ольга? что такое Лида?» —и зудило ответить: женские имена.174 Подробный курс назначался не на запоминание только, а и на всякие почему—отчего, например: зачем собирались возводить металлургический комбинат в Череповце?175 Говорить ли, что в объяснениях не проскальзывал и намек на критику содеянного.176

Историю философии, полагалось знать и ее, вел Теодор Ильич Ой- зерман, известный потом академик (кто и как учил философии — не запомнил). Лекции зачитывал из тетрадки, а слушать интересно. Пришел недавно молодой, 40 годиков, местный историк, отправляется профессорствовать в Теннесси, пишет тексты лекций; я было вскинулся: «Зачем же по бумажке?», он убедил, что для первого раза полезно написать; да и вообще чаще всего хороши лишь тщательно заготовленные экспромты. Во студенчестве не отличал попугаев-рито- ров от умов творческих, с годами стало раздражать краснобайство, эффектные риторические обороты (в том числе в нашем Конгрессе), пустословие утомляет, нажиму на эмоции предпочитаю ясную логику, мыслительный процесс у тебя на глазах. Американские учебники трибунного ремесла старательно назидают в пределах здравого смысла (разогрейте слушателей шуткой, да они и запоминаются лучше; не ленитесь повторить—пожевать главные пункты; максимально пользуйтесь диаграммами и т. п.), плохого в них мало, так ведь самому можно догадаться.177

Я (вновь отпрыг в любимую тему) говорю еще хуже, чем пишу. До эмиграции прочел прорву лекций (в основном — не студентам, вообще не люблю классы из-за их заданности на экзамен), и никогда по готовому тексту, иногда — листок с пунктами. Густо клеветал по разным голосам, бывало удачно, бывало очень не очень, бумажка между тобой и микрофоном мешает. Если тема обкатана, примеры—формулировки—фразы наговорены, то успеваешь следить за формой, память спонтанно извергает неизбитые (кажется) обороты—сравнения, роятся аргументы; в общем, прошу прощения за громкие слова, процесс идет творческий, хотя, увы, просто так, из самого говорения, новое не творится. Не чересчур гладкая элоквенция чем-то даже хороша, опытный московский «радист» учил, что малые корявости, чуток эканья способствуют «слу- шаемости», создают впечатление экспромта.178 Люблю поиграть словами, пытаюсь, как дразнит Иосиф Лахман, вещать в научно-ироническом стиле, но бегу пустых—ненагруженных красот (тот же риторический повтор), хотя знаю — умелая, в меру риторика поддерживает внимание зала.179 Незаметно для себя напрягаюсь, после выступления, особенно когда много вопросов, ощущаю усталость—выжатость.

Ораторские приемы больше подходят митингу—проповеди, моя же стезя — объяснение. Еще — помните, сравнивая журналистов с экономистами, я напирал на надобность оговорок? — в публичной речи они, как и иные подробности, нудны. Из недостатков моего ораторства — стесняюсь долдонить уже известное слушателям, а оно-то (с некоторыми нюансами) лучше всего воспринимается. Не получаются торжественно-риторические речи.180 Удачнее вещаю, ощущая себя над аудиторией (одна из причин, почему вспомнил Ойзермана: его недолюбливали за прозрачно-презрительный тон, но слушали).181 Опять из собственного опыта: мы не учились готовиться, но неосмотрительно лезть на трибуну, соображая по пути, что бы этакое сказануть? Заучивание текста наизусть — дело индивидуальное, зато полезно обдумать план, заготовить эффекты: например, запомнить номер страницы в источнике и, процитировав по памяти, как бы между прочим назвать ее (пару раз я проделал, труднее всего изобразить небрежность).1

Всегда лучше кратко, историческая речь Линкольна в Гетисберге взяла 3 (три) минуты, в ней 272 слова — меньше, чем на этой странице. В Америке считается, что лучшая речь не должна длиться дольше 20 мин. Трибуна подходячее для убеждения, а сидение на сцене — для размышления вместе с аудиторией, сбивает формальность—патетику, и вообще, как учит древний анекдот, сближает. Знаменитый совет Франклина Рузвельта ораторам: сидя—кратко—ближе к теме.

Особая статья — говорение на коллоквиумах—симпозиумах.2 Продолжая поучать читателя: торопитесь выступить, к концу все легкое уже сказано, слушатели истомились. Но спешите осмотрительно, удобно зацепиться за сказанное первыми. Не переоценивайте и способность ученой аудитории к восприятию — надежнее, не боясь повторений, обсосать—обжевать с разных сторон один-два предмета, чем тронуть несколько тем. Весьма способствуют диаграммы, схемы, небольшие (!) таблицы. Коли еще не избыточно известен, обязательно пошутить и/или найти необычно-спорное — прочнее запомнишься.

Дальше расскажу, как пишу, а здесь — почему лучше, чем произношу речи. Часть объяснения — тексты не получаются сразу, на одном дыхании, вечно переделываю, даже письма изготовляю не с маху; критически важно перечитать—усумниться—выправить, в речи же, по определению, нет места сомнениям—переделкам. И конечно, на публике далеко не всегда удается, одолев волнение, вернуться в естественность (она, наверное, — вообще самое трудное в жизни). Однако,

письма, блестящим примерам, сверкающим метафорам—эпитетам. И ведь сколько напубликовал без времени на отделку текстов. Не согласен и с обвинением — самолюбование, в конце концов, имел на то право. Но в целом... 1

В молодости нравились красочные рассказы С.Образцова между сценками с куклами на концертах. Огорчился, прочитав их тексты в двух его книгах, то есть, точно воспроизводя текст, он искусно играл в экспромт. Черчилль в значимых случаях писал—заучивал несколько вариантов речи и при надобности варьировал. Слышал подряд два выступления Буковского, примерно такая же техника. 2

Первоначальное значение симпозиума (симпосш у Брокгауза), как бессчетно повторялось, — беседа за пирушкой—выпивкой (замужние дамы не допускались). Некстати — терапевтами звалась предхристианская секта иудеев под Александрией (о них есть у Брокгауза). На сходках—семинарах обсуждали новости, «главным образом, — хмыкает приятель, — а что от этого будет, нам, евреям?» бывает, как раз публичность речи «поднимает» и концентрация вытаскивает надобное из подсознания.

Знаем мы живых—остроумных—емких рассказчиков, но скверных писателей и наоборот. Почему кто-то лучше владеет письменной, а кто-то устной речью? Сочетаются оба таланта нечасто. Психологи утверждают очевидное — говорить публично сподручнее экстраверту, а интроверту нужна кабинетная уединенность, однако есть противоречащие примеры.182 Догадываюсь: требуется одобрение, оно поднимает—стимулирует (тут же и объяснение особой актерской чувствительности к критике—комплименту), а похвала писателю отсрочена. Поэт подскакивал: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» — и снова усаживался; писательство (неважно, каких текстов) — предельно одинокое ремесло, жаждущие немедленную хвалу упрыгивают от стола; устные же повествователи получают мзду сразу, на месте, и распаляются ею. (Наверное, здесь же объяснение печального — помним чудо Райкина, а в кино—телезаписи он не смотрится).183

Сам говорю по-разному в многочисленных—малых аудиториях и никогда не знаю наперед, хорошо ли выступлю (проваливался, и тщательно, казалось, подготовившись). На радио предпочитаю форму диалога-интервью (бойцовость характера?).

Общая культура устной речи в США выше. Одна причина — религиозная служба включает проповедь, редкую в православии; другая — красноречию уделяется внимание, включая особые конкурсы в школах—вузах. В политике полно искусного краснобайства высокой пробы, но выступления и лучше сфокусированы, выглядят (наверное, и есть) гуще, чем в СССР—России. На научных конференциях не болтают в зале, кулуары—коридоры забиты лишь в перерывах. Мне попервой пришлось худо: пытался говорить без бумажки — и внимание полностью уходило на борьбу с английским. Пробовал тексты писать, так и не навострился зачитывать. Громадная разница российской и американской аудиторий — несносное разглагольствование на собраниях отучило нас внимательно слушать.184 Многословно—бессодержательна и экономическая литература, болтливая слизь, в которой не за что зацепиться, потому-то мы не приучились сосредоточенно ее читать, наоборот, насобачились скользить глазами, тщась выудить содержание. В годы, формирующие личность, не научались направленно искать и критически читать литературу, систематически подбирать—накапливать материал, обдумывать—записывать, четко—экономно формулируя.

Закончу так. Главная загвоздка для оратора — боязнь аудитории (непривычной, учитель своего класса не робеет). Кто-то без специальных усилий ощущает—ведет себя на трибуне так же, как в «частной»' обстановке.185 Некоторые одолевают боязнь тщательной подготовкой текста; я же при перебивке вопросом—возражением—соображением обычно нахожусь, и это дает чувство превосходства над «глупыми» слушателями, еще лучше когда зал поддерживает ответ «простачку». В открыто враждебной, а пуще того в равнодушной, аудитории, где не на кого «опереться», апломб слетает.

После лекции о вкладе товарища Сталина И.В. в теорию национального вопроса я описал Ойзерману виденные на Львовщине осенью 1946 картинки народной войны с оккупантами (формулировал, конечно, не так), помянул и расцветавший антисемитизм. Он засуетился—зажестикулировал, куда-то заторопился, короче, спраздновал труса. Но не донес. Не вспомнил бы его, если бы не выступление на Общем собрании АН в марте 1991: надо «способствовать окончательному преодолению догматизма марксизма, который, вступив на путь действительно творческого развития, несомненно покажет еще всю присущую ему познавательную мощь».186 И если бы многажды не упирался я в стыдное незнание мировой философии: ни фига мы толком не знаем о Платоне—Сократе—Аристотеле—Канте— Юме—Бергсоне...1

Выделялся Александр Михайлович Бирман. Из Госплана, где насме- ливался перечить Н. Вознесенскому, в 1947 пришел в МГЭИ деканом и завкафедрой финансов.2 В 1960-х — проректор Плехановки по науке. Потом ректор сменился, новый, Мочалов, прижимал придирками, Бирман шваркнул заявление, тот без запинки подписал. Кончал ординарным профессором третьестепенного заочного институтика.3

Высокий—красивый, завидно талантлив. Говорил—писал логично-понятно, слушать—читать интересно—легко; завистники обзывали популяризатором (непонятность суть непременный атрибут учености-научности). Однажды необычно захворал: так все сносно, да надо лежать. Скучно, пригласил стенографистку, подиктовал. Вышло худо, попробовал еще — лучше, и... перестал писать, в квартирке на 3-й Мещанской и ручку не держал — многочисленные книги и бесчисленные статьи надиктованы. Отменный дар спонтанного четко организованного выражения, ораторствовал как по-писаному, то есть успевал в четком порядке произносить содержательные, грамматически правильные фразы: редкое сочетание талантов и оратора, и писателя. Все же по высшему стандарту недостает его текстам обстоятельности—фундиро- ванности, центровая идея не сдобрена нужным количеством фактов-цифр, не подкреплена достаточно соображениями—рассуждениями. Надиктовал бы поменьше, плотно посидел над текстами...

Добрый, помог бессчетному числу людей. В 1959 заставил в день кандидатской защиты ехать на дурацкое заседание, а в Совете произвел эффект: «Мы с диссертантом как раз сегодня утром у зампреда Госплана...»187 Разнос Минфина в Новом мире увенчал: «А Васька слу- 1

Хотя постигли, по знаменитому присловью, разницу между гоголь-моголем и Гоголем, Гоголем и Гегелем, Гегелем и Бебелем, Бебелем и Бабелем, Бабелем и кабелем, кабелем и кобелем, кобелем и сукой. 2

Вознесенского перестроечная пресса хвалила — жертва; Д.Гранин назвал талантливейшим. Единственная книжка Военная экономика СССР в период Отечественной войны (Сталинская премия) состоит из цифр (часто — прописью), слабо перемежаемых декларациями—лозунгами, да и исполнена аппаратом Госплана.

По рассказам А.Бирмана, Вознесенский рассуждал: «Если у меня работает враг народа, то и я — враг» и оборонял от органов. Бирмана звал «наша синагога». 3

На Западе ученый не идет в администраторы (в том числе заведовать кафедрой), а в СССР ранг, то есть престиж—награды—привилегии, мерился должностями, да и слишком зависишь от начальства, лучше уж самому. 4

Повторил и старую остроту: «Мы не только не родственники, но даже не однофамильцы», не подозревая, что, как и в классическом случае с С.С. и Л.Б. Каменевыми, это действительно так, — я ношу фамилию матери. шает да ест». Министр, Василий Гарбузов, прочитал—посопел, повелел не пускать на порог министерства. Разругала Правда только что защищенную диссертацию. Критика пригласили на экспертную комиссию ВАКа, где Бирман, представляя ученый совет, с блеском его уделал: «Вы ведь с текстом диссертации ознакомились?» — «А как же!» — «Позвольте спросить, где? Диссертант Вам ее не давал; в Ле- нинку еще не поступила; вот справка из библиотеки института: никто ни разу не запрашивал. Значит, мнение свое составили по реферату, так, батенька, не годится». ВАК степень утвердил; признавать ошибки Правде не полагалось, диссертанту заказали статью и тем реабилитировали.

Нахваливал мое Оптимальное программирование (о книге потом), а когда я поплакался, что вколотил столько сил в узенько-техничес- кую тему, недоумел: «Думаете, пропустили бы подобную книгу на общую тему?» В 1963 попечалился ему, как Вячик Стороженко пожалел меня: «Дурачок, веришь в просвещенный коммунизм!», — он разволновался: «Вступил в партию в 1930 и с тех пор... хотя, конечно, не все замечательно... только на этом пути есть справедливое общество».188

Встретил на улице, понуро брел из ЦК: «Ничего им не объяснишь!» Не его одного угнетала невозможность втолковать товарищам начальникам нужное для собственной их же пользы, для упрочения-спасения системы.189 Феномен и меня затронул, глупо—долго винил негожесть конкретных лишь начальников да ближней обслуги: при всех сомнениях не сумел я тогда подняться до отвержения марксизма. Даже расправу с храбрыми мадьярами в 1956 (подлинных масштабов не знал) опять-таки объяснял начальственной негениальнос- тью. Мучительно прозревать—выздоравливать политически я начал лишь после попытки реформы в 1965, многие остававшиеся иллюзии выбило вторжение в Чехословакию, но, даже когда эмигрировал, метилась надобность глубоких изменений системы, а не устранение самого ее фундамента. Узнав, что я эмигрирую, большой Бирман мягко, но без экивоков осудил. Давний близкий его друг подчеркивал в конце 1980-х — не сумел (не захотел?) отвергнуть марксизм, так и умер в апреле 1984 верующим.190 Кант объяснял, что само мышление есть уже свобода, свобода «внутри себя», как говорится, «наедине с подушкой». Сакраментальный вопрос — насколько Бирман был свободен со своей подушкой? Очень трудное место; да еще пытаюсь ответить на вопрос более общий: почему, ну почему столь много людей мыслящих столь долго болели социализмом? И там и тут? Мы уткнулись в одну из центральных наших тем и в следующей главе к ней вернемся. Пока скажу, что унылая безнадежность социалистической идеи представляется мне совершенно ясной, представляется теперь. Слыша от человека образованного—рефлексирующего: «...Оно, конечно, однако...», я раздражаюсь, не могу понять, как он не видит очевидностей, забывая собственный долгий путь, свои четверть века на Западе, где как раз сравнения вошли в круг моих занятий. Рука не поднимается написать, что Бирман не хотел понять, вернее — и на него давил мощный пресс пропаганды. Как-то он все же выстоял, сохранил личность, но обычно тем, кто, занимаясь не техникой—медициной, а экономикой—философией—современной историей, поверял все логическим анализом, не избегал размышлений, шел в мыслях до конца, приходилось разрушать себя, иначе они выталкивались в диссиденты, а то и на самый низ общества. В московских интеллигентских кухнях и после Сталина лишь фрондировали, а против основ, тем паче — артикулированных текущим начальством, не восставали.191 Да и отнюдь не все диссиденты («диссентеры» у Карамзина) были противниками, истинными отрицателями режима и, более широко, — социализма.

Не виню, все же не обминуть горькое: заклинания дурачья о непреложных преимуществах социализма не вызывали импульсивнонегативную реакцию, а талантливые—честные люди его типа—склада—масштаба длили наши иллюзии. Как бы встретил А.Бирман конец 1980-х? Уверен — сыграл бы роль выдающуюся.

Спецкурс по районному планированию народного хозяйства — значение—влияние в планировании «районного аспекта» — вел Анатолий Васильевич Коробов, молодой начальник отдела Госплана (ранг первого замминистра). На занятия приезжал утром, безукоризненно прибранный, прямо с ночных бдений.192 Мы поражались, как он дер жал в памяти сотни заводов и другую фактуру; потом я опять и опять убеждался: память на факты—цифры — залог бюрократической карьеры, выстраиваемой совещаниями с начальством, которое на них «решало вопросы», где памятью и брали.193 Коробов привлекал нас здравостью, не отвлеченной конкретностью, лишь позже прояснилась гладкая неоригинальность речи—мысли. Увы, редко память и изобретательность идут вместе. Рассказывая, почему тот завод посадили сюда, а тот — туда-то, он не излагал разные точки зрения, если и упоминал их, то осудительно: мы получали уже принятое, а чаще — исполненное решение, не проникая в процесс его выработки. Не осознавая, мы впечатлялись должностью: распространенный фантом — скорее встречают—провожают не по одежке—уму, а по должности—позиции (навряд вспомнил—вписал бы Коробова, не поднимись он высоко), а про одежку мы ужо поговорим. Так сложилось, что лет через 15 именно это — какие предприятия где размещать? — стало моей собственной докукой.

Написал я курсовую работу про размещение металлургии: по косвенным данным в журналах высчитал тайные тогда цифры — выплавку-прокат черного металла по районам. Попал (дивясь убожеству советологических изысканий, понимаю, их авторы мало трудились; для внимательного читателя, способного держать в голове больше, чем пару переменных, секретов мало), цифры показали Коробову, он пригласил к себе. Пропуск в Госплан выписал офицер, мимо чинов охраны на каждом этаже (после 1953 стало проще) прошел в ответственный кабинет. Не столько он расспрашивал, каким образом я сумел, сколько поучал, объяснял, где в таблице подлежащее, а где сказуемое. Усвоил позже: все мы предпочитаем говорить—учить, чем слушать—учиться; да и сейчас не читаю, а пишу... так и Коробов пригласил, чтобы назиднуть. И тоже запомнилось — в дверь втиснулся пожилой клерк, Коробов, отменно вежливый с нами, шуганул: «Не видите, занят!» Побыл он замминистром финансов под Косыгиным, в 1952 составил раздел о промышленности отчетного доклада Маленкова XIX съезду; замечен, скоро стал его помощником по Совмину, потом — зампред Госплана и председатель межведомственной комиссии по реформе 1965, о ней речь впереди.

Уважали мы завкафедрой нархозпланирования Михал Викторыча Бреева. Махонький, метр с кепкой, лицо странно скошено. Демократичен—высокопорядочен, самых честных правил, не замечен ни в проработочных кампаниях, ни в дрязгах. Безнадежен на кафедре, лекции никудышные: тягуче-медленные, без эффектов, несносная дикция. Немногое опубликованное — в лучшем случае скучно.194 А семинары вел волшебно: на первом же поставил заковыристый вопрос, предложил высказаться; два занятия спорили—доказывали, а он лишь помогал сформулировать, уточнял позиции. Когда мы окончательно выдохлись, сказал, что казус можно было бы, по его мнению, разрешить так-то, но и это сомнительно, а вот Иванов интересно сказал то-то, впрочем, ответ ему Рабиновича потому-то резонен. И так каждый раз втаскивал в дискуссию, заставлял думать, избегать легких—пошлых ответов, бесповоротно-единственных суждений; пожалуй, лишь он добивался от нас индивидуальных размышлений, собственных оценок.

Как-то наедине я спросил: считается, что при социализме закон стоимости (неохота вдаваться в объяснения, да и не очень нужен в книге провозглашенный тогда основополагающий закон) действует, но в «преобразованном виде». Дескать, при капитализме «проявляется» стихийно, а при социализме он «осознан, сознательно применяется государством в планировании». Формулировка о «преобразовании-применении» объявлена Сталиным весной 1941 на встрече с группкой экономистов (после войны на нее делали почти прямые ссылки, чаще всех Островитянов). Как же с сознательным использованием того, чего до 1941 никто, кроме самого зодчего коммунизма, не знал?195 Ответ Бреев замял, но стал выказывать внимание, чуть ли не симпатию. Почему я все еще брал всерьез «политическую экономию социализма», не объясню.

Демократичность Бреева — в одинаковом тоне со студентами—деканом—директором. Редчайше редко встречал людей, равно уважительно разговаривающих вверх—вниз, слишком часто наблюдал кичливое хамство подчиненным при нежной ласковости с начальством. В 1970-е боссы начали играть в интеллигентность поведения (вымерло поколение «выдвиженцев»), не сплошь материли нижесидящих, все же глубокое неуважение к тем, кто от тебя зависит, — из наихарак- терных черт советского общества. Причину легко объяснить: и в Америке ты зависишь от многих, но зависимость всегда частная, по отдельному поводу, ты можешь отпрыгнуть вбок, а там, особенно далеко от Москвы, любое начальство всесильно.

Пытаюсь рисовать портреты неодноцветные, но все получаются то белые, то черные. Так всегда в жизни: коли я сам — неполное совершенство, что от других ожидать; все зависит от соотношения, учено-экономически выражаясь, от весов, придаваемых нами разным качествам. Тщетно напрягаюсь вспомнить одну-единственную любопытно-парадоксальную мысль красноговоруна Ойзермана, а из всаженного в нас полвека назад косноязычным Бреевым, верующим марксистом, что-то осело в памяти. Беря шире — мы привычно оголтело рисуем без оттенков. Русская культура, следуя извечной недемократической традиции общества, обожествляет выдающихся—знаменитых: ожидаем ангельскую безупречность в первоклассном математике—химике, политическом лидере, великом поэте. Так ведь уже Гете наблюл — великий человек прежде всего человек. Неплохой писатель Распутин юдофобствует, и московский бомонд недоумевает: как же так? В бытность марксистом меня коробило безжалостное обращение Первого Столпа с книгами (подумать только, вырывал страницы!) и преклоняли его «занятия на простом кухонном столе»; кляня Мартынова, мы не хотим знать, что Лермонтов был наглец—бретер; забываем, как буйствовала плоть Толстого и чем целый месяц занимался Чехов на Цейлоне; нас отвращают умильные воспоминания секретарш Гитлера о его вегетарианстве (советский воспоминатель не упустил угреватый нос), а российскому читателю невдомек, как выправилась под ним немецкая экономика; мы отказываем Сталину в образованности, Горькому в слоге, а Мао (не зная китайского) в поэтическом даре;196 ведать не желаем о бытовом чудачестве Сахарова; либеральная Америка отмахивается от уличенного плагиата Мартина Лютера Кинга. Глупо связывать высокие свершения с совершенством характера и этическими достоинствами, а чудовищные преступления — с отсутствием всяких способностей.197

Постигавшие историю лишь в школе—кино не сознают, что Александр Невский был великим пронырой,198 а Петр (Бердяев: «большевик на троне») буен в частом хмелю, употребил всех фрейлин супруги и не больно горазд в грамоте,1 лишь чудом да дипломатическим талантом Шафирова спасся после Полтавы от турецкого плена, нанес населению России урон ощутимее Грозного и масштабнее, чем большевики.2 Морализующим старым девам, справедливо славящим песенный гений Пушкина и истово делающим из него святого, не помешало бы почаще вспоминать, как он ссорился с отцом, как декабристы опасались его болтливости, как много он проигрывал в карты и сколько крепостных девок «перепортил»;3 на этом фоне и поднявший руку Дантес смотрится не так чудовищно. Или почитайте письма Чехова (подсказал Довлатов, похожее в Голосе из хора), в них он некрупный (не ростом), да и неискренний. Из подлинно великих, кажется, лишь Эйнштейна считали моральным идолом (и чудаком!), но и в нем обнаружены изъяны (из политических — одобрял московские процессы 1930-х).4 Потому люди и изобрели святых, что сами небезгрешны, — люди, а не ангелы с крылышками. Все же пока не уверишься в собственном величии, старайся быть поудобнее для окружающих. Неплохо и после.

В.Гинзбург в давнем опросе Л Г мучился ответом насчет корреляции интеллекта и этики, а со второй попытки заключил — нет, необязательно. Трудность — смысл науки есть розыск истины, и так хочется, чтобы она была моральна. Увы, совпадения нет, нравственность нормируется религией (у греков было не так), а у атеистов непонятно чем, вернее всего — генно.

вется Александр Великий). По Карамзину, одарен был «красотою величественной и крепкими мышцами Самсона», по Костомарову, был роста отменного.

Рост откопанного несколько лет назад «человека из Линдоу» (Англия — выставлен в Британском музее), ритуально казненного в канун нашей эры, — 168 см. Я могу упиваться тем, что лишь на каких-то 10 см короче преторианцев. А еще недавно провели исследование — оказалось, те, которые выше 172 см, в два раза чаще ломают бедренную кость. Вот. 1

Ключевский цитировал П.Милюкова: в 11 лет «еще не кончил учиться азбуке. До конца жизни он продолжал игнорировать грамматику и орфографию», но современный историк (рассказал А.Бабенышев) оспорил: «Помилуйте, так ведь не было писаной грамматики». 2

Возражают, что между 1678 и 1719 население России возросло (Я.Водарский. Население России в конце XVII — начале XVIII века. М.: Наука, 1977), так ведь общая численность значительно выросла и под советской властью. 3

Синявский не «доругал» его в Прогулках, зато вкусно воздал в Путешествии на Черную речку.

Переизданный в 1990 Донжуанский список Пушкина П.Губера жеманен и малоинформативен. Набоков упоминает три венерических болезни. 4

См. недавнюю его биографию Альбрехта Фолсинга.

Долго страдал я иллюзией насчет писателей—журналистов, еще дольше держалась иллюзия, что ученая корпорация составляет сливки человечества. Нет, и это не так. Даже термин есть — «сциентизм», обозначающий фокус на науку, приписывание ей всего прогресса, всех успехов общества и т. п. — лестно и ложно. Конечно же суть профессии в умственных занятиях, а ненатуральные науки требуют гуманитарной образованности (знавал технарей, завидно осведомленных в истории—литературе—искусстве), все же в этических качествах господа-госпожи ученые не лучше остальных. J1.Лиходеев мудро сформулировал: «Наука — нулевая, вроде ножа. Можно резать хлеб, можно убить человека».199

На семинаре Бреев поставил вопрос: почему темпы роста падают?200 Мы вытужили: чем крупнее экономика, тем медленнее развивается.201 Тезис я взял темой курсовой работы, Бреев поставил «хор.», приписав: «Можно было ожидать лучшего». Дело не в нелепости (понимаю теперь) тезиса, а в нефундированности моей работы: я лишь чуток абстрактно порассуждал (будто эконом-математическую модель построил), не заметив зависимости темпов от кучи разных, в большинстве своем вполне конкретных, обстоятельств (об измерении роста — в приложении к этой главе, а о значении феномена — в приложении к главе шестнадцатой). Математику—физику, да и инженеру достаточно выписать задачу и дать логическое (формальное) решение. У нас же куда как сложнее: полного формального обоснования обычно нет из-за многофакторности, и уже отсюда — частая бесплодность эконом-математики. Так что надо обсосать статистику, рассмотреть всякие contra—pro, вспомнить аналогии, опереться на ненаучный здравый смысл.

Что вывел из собственного опыта об экономическом писательст- вовании — ниже, здесь замечу пошлую невмочность натворить нечто реально новое, поэтому приходится перелопачивать литературу. Пусть тема сильно избита, а напечатано о ней с точностью до наоборот — предшественники, как минимум, натолкнут на возражения, на мысли по поводу. Само собой? Но посмотрите рядовую советскую—российскую статью—книгу — ссылок мало, да и те для польстить коллегам. Мы мчимся писать, читать нет охоты—времени (чукча — не читатель). Этим, думаю, и разочаровал Бреева — в опусе ни следа не только литературных изысков, но и научных розысков, намека на многоплановое рассуждение темы.

На студенческой научной конференции я вылез с докладом об измерении производства валовой продукцией: повторный счет делает показатель негодным. Доклад скверный, не вышел за прозрачные очевидности, но горстка преподавателей пришла послушать. Дошло позже: пороки валовки видели яснее меня, но не менее ясно ведали, что безопаснее помалкивать, не лезть против ортодоксии, не подставиться, сказав что-то острое, да еще по вопросу небезобидному (способ валового исчисления непосредственно относился к определению темпов роста экономики — важнейшему инструменту пропагандной машины). Годы спустя усвоил тривиальное — годятся все добросовестные статистические показатели, спорна не их «правильность», а целесообразная сфера применения. В самих же показателях валовой продукции худого мало, примененные по делу, они вполне полезны.

Не помню других студенческих конференций, наши интересы едва вылезали за рамки программы—экзаменов, журналами не интересовались, экономических книг в 1940-х не печатали (старые изъяты из библиотек), на редкие дискуссии не ходил, не помню и неучебных семинаров. Лишь разок попал на дискуссию на Волхонке, 14 (долгие годы Институт экономики АН делил это здание с Институтом философии) и запомнил, как, путая ударения и окончания слов, выступал Е.Варга (до конца жизни писал по-немецки). Финал: «Надо не ждать, пока товарищи Сталин и Молотов нечто выскажут, а самим пытаться своими мозгами». Правильно, да сам не всегда так делал.202

Увы, и в менее лихое время наши профессора не возвышали голос; перебираю в памяти — разве что А.Бирман писал свежо, с идеями, все же и он не приближался к огороженному колючкой кругу социалистических заклинаний; хотя стоял на самом левом по тем временам флан ге, основное — собственность — не упоминал. Всех не вспомню, но Итин—Дымшиц—Локшин вальяжно несли себя по земле, Камени- цер—Турецкий сновали с озабоченным видом, все импозантно одевались, выступали—обучали громкими уверенными голосами; нет, не были в наше время богатыри, не вы... Дожили бы они до 1990-х...

Лето 1949 провел в экспедиции («полевой бригаде») знаменитого (тогда) Гидроэнергопроекта, высчитывавшей ущерб в зоне затопления будущей Камской ГЭС. Работа — заполнить по первичной документации специальные формы, разрешая сложности по наитию. Собранные нами сведения даже случайно не могли оказаться верными; так закрались сомнения насчет первичной статистики. Запомнилась водяная мельница, слаженная при Петре и все еще ворочавшая жернова, ее «стоимость» многажды амортизирована, во сколько же оценить? На пороге окончания института не мог разрешить сей рекбус не потому, что не превзошел науку, а потому, что в пределах марксистской экономической теории нет удовлетворительного ответа.

Не только на мельнице и паре столь же древних металлургических заводиков, но и в мастерских—леспромхозах царил ручной труд (вполне вольно сравнивал с ленд-лизовским оборудованием авиамоторного завода). Под стать и (не)культурно-образовательный уровень: в ста километрах за Пермью бухгалтеры—плановики, другие «белые воротнички» леспромхоза распытывали меня о жизни в столице, из них лишь пара фронтовиков проследовали мимо — поразила дремучая неосведомленность. И разумеется, жизненный уровень. Во всей Перми (тогда Молотов) единственное шестиэтажное здание — гостиница, так и прозванная шестиэтажкой. Из общественных мест города только в обкомовской уборной не приходилось умащиваться «орлом».' Собственно, ничего сверхъестественно нового не узрел, деревенские жили примерно так же, как в войну в Татарии, просто еще раз воочию увидел, как тяжела—скудна—скучна жизнь в глухомани, далеко от Москвы.

Году в 1948 парень вился вокруг товарки-еврейки, фамилия, кажется, Дженчельская (его фамилию не вспомню), та ему, надо полагать, не давала, почему-то ему это не понравилось, принес он в комитет комсомола ее записочки, в них — несексуальные эмоции насчет Израиля. Персональное дело — буржуазный национализм, протащи ли ее через комсомольские собрания, вышибли из комсомола—института, но Верещагин как-то прикрыл, не посадили. Запомнилось главным образом демонстрацией: на собрании некие вещи подразумеваются, все понимают, о чем речь, а впрямую не произносится. Не высовывайся, начальству не супротивничай, против ветра не мочись, помалкивай себе в тряпочку, голосуй, как все. А парень выбился в крупную шишку.

Тогда же партком «рекомендовал» профкому не переизбирать на следующий год председателем фронтовика Мигдала, а вместо — русского парня, тоже фронтовика, ничем, кроме послушности, не выделявшегося. Складной причины не надумали, и комсомольцы — члены профкома (евреи плюс один русский по фамилии, как на грех, Жи- денков) не согнулись, голоснули за Леву. Таскали—осуждали их долго, шили что-то несусветное, гвоздь — поперли насупротив партейной инструкции. На партийно—комсомольском собрании преподали нам еще один предметный урок — к чему такое ведет.203 Комсомольцев заставили съесть самолюбие, публично покаяться; Леву изгнали из партии «за карьеризм». Считалось «нескромным» самому выставлять свою кандидатуру на выборную должность, наоборот, полагалось твердить: «считаю себя недостойным», а соглашаться, лишь уступая уговорам—давлению «в интересах дела» или же «в порядке партийной дисциплины»; и ему вчинили, что слабо отпирался. Потом он как-то восстановился, но уже не поднялся, обильно пил, умер нестарым. Не пережившим подобное лично, особенно иностранцам, не объяснишь такие собрания, едва помогут Орвелл и Мгла в полдень Кестлера.

Драматизм процедуре придавало то, что и она не дьявольская задумка злого гения—основателя, а результат процесса, в котором режим выжил. Процесса, заметим, крайне эффективного, ведь после смерти друга всех советских женщин, отца всех советских детей режим протянул без повальных арестов и массовых убийств еще почти четыре десятилетия, и никто, положительно никто (Амальрик—Солженицын—Бу ковский—А.Гинзбург—Григоренко — исключения), не осмеливался хоть полуоткрыто выступить против, наоборот, помышляли о совершенствовании системы в рамках марксизма. А остальные диссиденты, никак не хочу, да и не смог бы преуменьшить их великую заслугу, лишь взывали к режиму — исполняйте закон. И если бы не экономика...

Бытового же юдофобства в институте не помню, разве что Вова Силин тянул в подпитии: «Ваших на фронте не встречал». Насаждение жидоедства сверху мы пытались объяснить — понимают постепенность перевоспитывания темных масс и последствия нацистской пропаганды, а дураки внизу, как всегда, перегибают—извращают.

По строптивости я влипал в институте в разные истории. За что- то (честным образом забыл — за что) исключили из комсомола, но в летние каникулы отличился, работая электриком на восстановлении института, Верещагину понравилось, в райком дело не передали, так и сошло. Через пару лет из-за той самой экспедиции перенес на осень экзамен по истории политэкономии. В сентябре вкатили, не без участия Соловьева, двойку, ужаленный жгучей несправедливостью, потребовал переэкзаменовки в комиссии, опять двойка (вроде бы полотно такое было), новый декан объявил: «По три раза мы экзамены не принимаем» — и подготовил приказ — изгнать (в начале 5-го, выпускного, курса) за академическую (замечательный штамп, какая еще?) неуспеваемость. Верещагина уже нет. Помчался в Заочный статистический (его уже закончил Витя Белкин, тоже незадолго выпертый из МГЭИ) — исключенных за учебный неуспех брать не положено. Пошел к партсекретарю Пете Шаповалову, знались коротко: «Если директор приказ подпишет, придется жаловаться, а все другие отметки — приличные. Мне обещали доложить Ворошилову [тогда зампред Совмина по культуре, с его помощником знался мой дядя, уже был разговор, то есть я не блефовал]. Пособи оформить отчисление “в связи с трудным материальным положением и плохим состоянием здоровья”». Наверное, сработало нежелание скандала, приказ переписали, в Статистическом (потом переименовали в Заочный финансовый) все же жмутся.

Самое время вспомнить Илью Григорьевича Малого, наперекор фамилии — ражий, саженного (теперь зовут — баскетбольного) роста, бритый череп, оперно-густой бас. Великолепно читал экономическую статистику: без словесных перекрутас—шуточек—лирических отступлений, увлекал сухой (и нужной!) наукой, логикой четких—дотошных объяснений. Категорически запрещал опаздывать. Как-то, разговаривая, подходим вместе с ним к аудитории, я воспитанно уступаю дорогу. Он открыл дверь, сделал широкий жест, входи, мол, я настаиваю — только после него. «Как хотите», — хмыкнул Малый и закрыл дверь за собой. Я отворил, хмыкнул опять: «Нет-нет, Вы же знаете, что входить после меня нельзя». Потом опоздавших на собственные лекции я тоже не пускал.

На экзамене священнодействовал, списать и искусники не могли. После трех вопросов по билету множество вопросиков по всему курсу, в порядке хорошего ко мне отношения ограничился двадцатью. Ответы ранжировал, записывая таинственными значками, долго изучал—высчитывал (делал вид?) и провозглашал отметку, на нашем жаргоне — средне-регрессивную (то есть учитывал лишь показатели ниже средней). Значки значками, а знали: на шармачка не проскочишь. Справедлив: выговорил Генриху Штукмейстеру отсутствие на лекциях, погонял часа полтора и выставил «пять»: «Знать ни черта не знает, но, что поделать, догадывается».204

В компаниях расписывают былую студенческую доблесть, читали мы про экзаменные подвиги в бурсах—гимназиях. А вот в Америке этого почти нет, может, из-за четкого ранжирования школьников—студентов индивидуальными успехами.

Экзамены — самое противное для меня в преподавании. Поучая с кафедры, укрепляешься иллюзией: не зря мелешь языком, происходит от тебя некая польза, экзаменуя, с горечью убеждаешься — пошло прахом.205 Явным образом студенты, что говорится, неправильно тебя слушают, и противнее всего, когда студент(ка), силясь понравиться, вставит фразу из твоей лекции, упомянет (редко-редко кстати) твою публикацию. Противно, потому что твердо знаешь — тебя запросто покупают (по-одесски: «Кого мы ужинаем, того мы и танцуем», — потому приговариваю: хвалить будете в некрологе). По недолгому опыту в двух американских университетах — экзамены письменные, а уровень тот же. Увы. Ученым, разобрался я позже, Малый был не очень: статьи — ординарны, докторская — о статистических подвигах Ленина. Очередное подтверждение банальной истины: ученый и учитель — разные таланты.206 Тривиально, что массовый митинг не место для содержательного разговора экспертов (при докладе слушатели психологически настроены на тебя, да обычно и готов к нему основательнее, чем к выступлению), а искусный лектор не выглядит на ученом семинаре. Наоборот, успешен в семинарах, а многолюдные аудитории не воспринимают. В 1960 больно было видеть на первой конференции экономико-математического направления — ЭМН (глава седьмая), что и этой статью Малый не владел, дидактичностью поднял зал против себя. Тут, конечно, комплекс причин, в том числе и личные комплексы (кажись, вышел каламбур).

Тогда, в конце сентября 1949, изловил Малого в коридоре МГЭИ. Озираясь, он умерил бас: «Ждите в таком-то переулке». Там подробно выспросил, вздохнул: «Очень жаль, ничего сделать не смогу». В Статистический все же взяли; годы спустя узнал случаем, что уступили давлению: оказывается, звонили—настаивали всякие шишки. И вычислил: помог Малый, но опасался, что я протреплюсь. Истинно благородно — помочь, не ожидая ответной благодарности. Через несколько лет мы случайно встретились, я кинулся благодарить, Малый прервал: «Вы ошибаетесь». Люди — очень разные. Немало добрых, готовых помочь, бывает бескорыстно, однако чтобы не только отвергать благодарности, но и (независимо от причин) скрывать от облагодетельствованного, видел только один раз, более таких малых не встречал. Таковы мы, человечки.

В Статистический зачислили 2 октября, через неделю выпускная сессия Государственной экзаменационной комиссии, а не сданы экзамены-зачеты за 5-й курс. Приятель посоветовал не насиловать судьбу, не сдавать, а сдаться, но деваться некуда: без диплома загремлю в армию. Спихивал по экзамену в день, иногда еще и зачет, почти все, включая злополучную историю политэкономии, — на пять. Чудес мало на свете, вывез фон: уровень образованности, в том числе специальной, вечерне—заочных студентов ниже, чем очных. Язык подвешен, экстраверт. Да и лекции в МГЭИ слушал внимательно, память свежая, помнить надо не так уж много. Восьмого октября отправился умолять допустить к госэкзаменам, преуспел лишь у председателя комиссии, автора учебника экономической статистики проф. Савинско- го. Осталось 36 часов до первого искуса — основы марксизма-лени- низма: в списке литературы Краткий курс истории Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков), который надо знать назубок, и за сотню «трудов классиков». Что значит молодость—нужда, самому не верится, но я сжато законспектировал (!) труды и даже чуток поспал.

Приехал к 9, оказалось, начало в 10, взволновался так, что попросил валерьянки (пока единственный раз в жизни). Всегда сдавал первым и туг не отступил. Комиссия уселась, взял я билет, сипло назвал номер, глянул — знаю. «Разрешите отвечать». — «Как, без подготовки? — усмехается Савинский. — Все торопитесь, что за поспешная молодежь пошла». А в голосе сожаление о своих младых летах. Не бахвалясь, отвечал вполне — широко, выложил все, что знал даже отдаленно. Пять баллов.

Другие три экзамена — политическая экономия, народнохозяйственное планирование, экономика промышленности — дались легко: по цельной неделе на каждый. На последнем досталось планирование объемов производства, я придрался к случаю и порассуждал о повторном счете: упиваясь собственной храбростью, объявил, что показатель валовой продукции заводским методом, рекомендуемый в учебнике проф. Савинского, по этой причине не кажется мне наилучшим. Добрый старик мягко улыбался, очередные пять баллов.

Вручили мне 5 ноября две картонки, обклеенные синим дерматином в книжечку (американские дипломы предназначены висеть на стене, благо стен хватает), внутри аккуратно исполнено черной тушью: «Предъявитель сего, такой-сякой, в 1949 г. поступил и в 1949 г. [жаль месяцы — октябрь—ноябрь — не проставлены] закончил полный курс планово-экономического факультета Заочного статистического института Министерства высшего образования СССР и решением Государственной экзаменационной комиссии от 4 ноября 1949 г. ему присвоена квалификация экономиста по специальности экономика промышленности». На год раньше однокашников, только в июле стукнуло 21, да еще, как заочник не подлежу распределению.

Месяца через три повестка из военкомата. Явился, дежурный спрашивает: «Почему небритый?» Изображаю невинность: «А в чем, собственно, дело?» «Что, не знаешь — призывникам полагается стричься наголо!» Я неспешно протянул ему диплом.

Хотел было так эффектно закончить главу, но добавлю, что в жизни и дня не провел в военных лагерях, избежал и сборов, никогда ни из какого боевого оружия не стрелял, мундир—форму не надевал. Все же через пару лет мне присвоили звание младшего, а еще потом произвели в лейтенанты. Выше и по этой лестнице не забрался.

<< | >>
Источник: Бирман Игорь. Я — экономист (о себе любимом). — М.: Время. — 576 с. — (Век и личность).. 2001

Еще по теме глава третья как делались экономисты, и кем:

  1. Глава 1 ДУМАЙТЕ КАК ЭКОНОМИСТ
  2. Глава 19 Как отличить хорошего экономиста от плохого:способ Хайека
  3. Глава 23 Новый, более совершенный американский футбол как экономисты поступают неправильно
  4. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ НЕСОВЕРШЕННАЯ КОНКУРЕНЦИЯ КАК СЛЕДСТВИЕ РИСКА И НЕОПРЕДЕЛЕННОСТИ ГЛАВА VII СУТЬ РИСКА И НЕОПРЕДЕЛЕННОСТИ
  5. 8.1. Как стать конкурентоспособным менеджером, экономистом
  6. Л. Вальрас и В. Парето как социальные философы и экономисты
  7. Часть третья Что такое бухгалтерская отчетность и как она составляется
  8. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ИНСТИТУЦИОНАЛЬНАЯ ДИНАМИКА КАК ИСТОРИЧЕСКИЙ ПРОЦЕСС
  9. Глава третья «Новый курс»
  10. Третья глава Цели предприятия
  11. ГЛАВА ТРЕТЬЯ РОСТ ИНВЕСТИЦИОННОГО ПОТЕНЦИАЛА
  12. Глава третья ФИКТИВНЫЙ КАПИТАЛ И ФОНДОВАЯ БИРЖА
  13. ГЛАВА 21 Джон Мэйнард Кейнс. Экономист, управляющий хеджевым фондом и просто занимательная личность
  14. Глава третья ТНК И БУРЖУАЗНОЕ ГОСУДАРСТВО
  15. Глава третья ФЕОДАЛЬНАЯ СОБСТВЕННОСТЬ НА ЗЕМЛЮ
- Бюджетная система - Внешнеэкономическая деятельность - Государственное регулирование экономики - Инновационная экономика - Институциональная экономика - Институциональная экономическая теория - Информационные системы в экономике - Информационные технологии в экономике - История мировой экономики - История экономических учений - Кризисная экономика - Логистика - Макроэкономика (учебник) - Математические методы и моделирование в экономике - Международные экономические отношения - Микроэкономика - Мировая экономика - Налоги и налолгообложение - Основы коммерческой деятельности - Отраслевая экономика - Оценочная деятельность - Планирование и контроль на предприятии - Политэкономия - Региональная и национальная экономика - Российская экономика - Системы технологий - Страхование - Товароведение - Торговое дело - Философия экономики - Финансовое планирование и прогнозирование - Ценообразование - Экономика зарубежных стран - Экономика и управление народным хозяйством - Экономика машиностроения - Экономика общественного сектора - Экономика отраслевых рынков - Экономика полезных ископаемых - Экономика предприятий - Экономика природных ресурсов - Экономика природопользования - Экономика сельского хозяйства - Экономика таможенного дел - Экономика транспорта - Экономика труда - Экономика туризма - Экономическая история - Экономическая публицистика - Экономическая социология - Экономическая статистика - Экономическая теория - Экономический анализ - Эффективность производства -